domety (domety) wrote,
domety
domety

Categories:

Глава 1. Конференция

И уныл во мне дух мой, онемело во мне сердце моё.
Псалтырь, 142:4

Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд.
Владимир Высоцкий



Профессор Беспамятных и доцент Рябúнович стояли в коридоре Института семантики и эпистемологии. Взяв пример с Мариночки Минотаурян и решившись начать новую жизнь, коллеги в страшных муках бросали курить. Сейчас они беседовали, сосредоточенно облизывая леденцы на палочках. С лестницы сладко и приятно тянуло табачным дымом.

Профессор покрутил во рту леденцом, будто зубной щёткой, и произнёс:
- Глупо как-то. Чего это Ивану Васильевичу взбрело в голову проводить конференцию по “чистой хронологии”? Им, казалось бы, по уши хватило скандала на прошлогодней конференции по Толкину.
Рябинович попробовал леденец на зуб и ответил:
- Для вас это глупо, а Русскину с Бляхером в самый раз. По-моему, имеют право. Они оба в это дело не верят - милостью Зевеса, зато другим дают высказаться, и не только приверженцам, обратите внимание. Потом, вы всё-таки мыслите старыми категориями: ну что ж такого страшного в скандалах? Скандал в наши дни не есть нечто компрометирующее. Скандал - это реклама. На обыкновенный сборник тезисов они наклеили глянцевую обложку и распродали полуторатысячным тиражом. Обычный постконференционный сборник у них выпускается тиражом в двести экземпляров и пять лет лежит в “Академкниге”.

Беспамятных с раздражением втянул чуть ощутимый табачный запах:
- Позвольте с вами не согласиться, Анатолий Григорьевич. Это ж Толкин! “Tolkien forever: генезис и актуальная феноменология мифологемы альтернативной реальности Средиземья”. Да сборник с таким названием и такой обложкой раскупили бы и безо всякой потасовки! Выигрышнее может быть только обложка с портретом принцепса или кого-нибудь из питомцев Славы Шекеля - ну, знаете эту эстрадную нечисть. И потом, экая невидаль! Кто-то где-то схватился на приличном, вроде бы, мероприятии! Не в Думе, чай. Сметана не летала, пиджак премьер-министра не пострадал. Более того, если бы конференцию проводили мы с вами, тираж можно было бы увеличить до трёх, а то и до пяти тысяч. Таков уж талан Русскина с Бляхером - всё у них выходит не только глупо, но ещё и скучно. Можно сказать, таково проклятие всего русского либерализма!
- Эк вы куда загнули, Виктор Петрович! - Рябинович взмахнул леденцом и нечаянно заехал локтем в какой-то стенд, сорвав косившуюся на кнопке бумажку с предложением ехать на выходные в санаторий под Ижоры. - Сколько ж можно объяснять: либерализм и глупость расположены на разных осях координат! Либерализм не виноват, что в случае с нашей страной почему-то преобладают отрицательные ординаты...
- Либо нулевая ордината, в произведении дающая ровно нуль, - вставил Беспамятных.

Рябинович засуетился, пытаясь присобачить сорванный листок на прежнее место:
- Вот вы, Виктор Петрович, всегда были либералом, что бы вы на себя не наговаривали!
Остриё вильнуло, кнопка сплющилась, и Рябинович углом заткнул бумажку за другое объявление.
- Возможно, - допустил Беспамятных. - Надеюсь, вы согласитесь, что и по поводу Чехословакии, и по поводу Афганистана, и по поводу Солженицына, не говоря уже о Сахарове, мы с вами, в принципе, сходились во взглядах. Хотя, помнится, я вам пару раз чуть морду не набил из-за расхождения в деталях... Вы уж простите мне тогдашнюю грубость, я ныне кое в чём переменил своё мнение.
- Я тоже, - признался Рябинович.
- Но грустно как-то, - вновь начал Беспамятных. - В почти приличном месте с официальной вывеской - и на тебе! “Чистая хронология”. Я уж думал, о ней все позабыли! Сколько ж лет её турзучат! Впрочем, вы же приглашали в прошлом году этого... Хошимина Степановича, который доказывал, что Москву построили большевики. Хотя Кудесник - явное свидетельство не столько популярности, сколько размывания чистохронологической идеи. Я уж не говорю о коренных противоречия между сторонниками академика Неверенко и профессора Масленникова...

Рябинович вытащил из-за щеки остатки леденца:
- Я полагаю, Виктор Петрович, что появление сект ни коим образом не свидетельствует об утрате идеей популярности. Дробящаяся идея уже настолько окрепла, что начинает жить самостоятельной жизнью. Она уже не лелеемая в яслях догма, которую нужно оберегать всем смертям назло, лишь бы вера выжила. На этой ступени идея перестаёт быть просто верой и становится для приверженцев сущим. Они не мыслят иного мира, кроме того, что подчиняется основному принципу священной идеи. Допустим, “все историки врут, а методы “чистой хронологии” единственно верны”. Или же, в случае с христианством: “Над миром стоит единственный Бог, у Бога-Отца есть Сын, который спасёт всех, кого сочтёт достойными”. Покуда идее что-то угрожало, были уместны доводы вроде “верую, ибо абсурдно”. Но когда идея из обороняемой гипотезы превращается в единственно верный первозакон бытия, становятся уместны диспуты о границах и второстепенных законах определённого ею мира. К примеру, споры о природе Сына и Святого Духа. А затем и вовсе начинаются склоки из-за частностей.
- Нехорошо как-то, Анатолий Григорьевич, - замялся профессор. - Не стоит так сравнивать... Всё-таки христианство и это... Ни Богу свечка, ни чёрту кочерга... Я, как вы знаете, верующим себя не считаю, я скорее надеющийся, но мне немножко неловко от этой вашей аналогии...
- Простите, если что не так, Виктор Петрович, - доцент извинительно поклонился. - Но позвольте мне огласить мысль, с этой точки зрения, ещё более кощунственную. Дело в том, что, завоевав определённый ареал и укрепившись в нём, идея должна начать экспансию. Чистохронологи железно завоевали свою аудиторию. Все, кого можно было обратить в истинную веру простой проповедью, благополучно уверовали. Боюсь, что мы на пороге крестовых походов во славу “чистой хронологии”. Эти ребята попытаются поднять над Иерусалимом знамя Ордынской династии, - Рябинович сделал страшные глаза - было похоже, что он сам испугался собственного предположения.

Беспамятных хрустнул остатками леденца:
- Что ж тут кощунственного! Мы всё-таки русские люди, для нас словосочетание “крестовый поход” ничего положительного в себе не несёт. А идея ваша, дорогой Анатолий Григорьевич, крайне смела, но... она может оказаться своевременной. Жутко это - крестовый поход во славу “чистой хронологии”... Мы с вами, следовательно, в роли упорствующих неверных...

* * *


Речь велась об экстравагантной теории, соткавшейся будто бы из постперестроечного воздуха. Впрочем, семена её (вернее, неуловимые споры) давно уже пробудились после долгого сна. Быстро мутирующие поколения причудливых организмов чавкали смутной питательной средой.
Дело было так. Способный, начитанный, но беспорядочно образованный молодой человек не удовлетворился тремя годами отсидки за безуспешную пропаганду взятия справедливости и, наконец, попался по-крупному. Витиеватое обвинение состояло в том, что молодой человек сотоварищи покушался на существующий строй и жизнь Известного Лица. Лицо это страшно обрыдло решительно всему мыслящему населению и справа и слева, включая самого себя, навечно расщеплённого. Было ещё основное, немыслящее население, несчастливое, но по-своему довольное. Именно это население и стало причиной раздора. Все старались его осчастливить, кто как мог. Лицо переживало и дёргалось, доводя мыслящих людей до крайности. Для попавшегося молодого человека отягчающим обстоятельством послужила вскоре случившаяся гибель оного Лица. Есть основания полагать, что не только товарищи молодого человека стали причиной этой долгожданной смерти, но и сами блюстители где-то недоблюли, чтобы, в конце концов, расслабиться.

Хороша, видать, машина, и шофёры хороши:
“Не шурши, а то за шиворот, поможем от души”,

- написал много лет спустя один заядлый скандалист - по другому поводу, но в точку. А вскоре после дела благодетелей упомянутый принцип сработал в отношении единственного героя, которым располагала копотная, неромантичная, нигилистическая эпоха. Костлявая рука Клио подцепила за шиворот единственного человека, имевшего заслуженный авторитет у всякого населения, и мыслящего и немыслящего. Судя по всему, герою тоже помогли. Чтоб не шуршал.



Строгие читатели имеют право возмутиться и заявить, что такие предположения вовсе необоснованны, и кóли рассказчик настолько легкомыслен, всё написанное им - полнейшая чушь, и читать её дальше не стоит. Тем паче, прибавит половина читателей, что повествователь в предыдущем сочинении уже показал себя врагом человечества, не любящим свободу. Что ж, этим читателям наверняка будет приятно узнать, что другая половина внéмли очень скоро признает рассказчика выродком, не любящим отечество.

Впрочем, вернёмся к нашему молодому человеку, с горя учудившему такое, что аукнулось в грядущих веках и даже аукнулось векам давно минувшим. Смягчающим обстоятельством послужила полная неизвестность его конкретной вины. Только по прошествии многих лет открылось, что однажды он держал в руках контакты бомбы, должной взорвать железнодорожное полотно под поездом Известного Лица. Известное Лицо проследовало другой дорогой. Там тоже поджидали и по ошибке взорвали вагон с продовольствием, оставив жертву без десерта. К счастью молодого человека, ни в чём определённом его обвинить не смогли, а потому сохранили ему жизнь - по крайней мере, во временнóм отноше-нии. В пространственном её ограничили высотой, шириной и длиной камеры.

Оказавшись в прискорбнейшем положении, наш герой поступил, как обычно поступает любой грамотный человек, чтобы не сойти с ума, притом необязательно русский. Он хватился, чего бы почитать. Из паскудного принципа ему смогли предложить только замечательную книгу, которую можно читать всю жизнь, но желательно быть к тому подготовленным и обладать свободой перемещения.



С горя он вчитался в то, к чему никаких тёплых чувств не испытывал. И случилось чудо – не чета перстощупным чудесам Гуттенберга и Уатта, но сопоставимое с прозрениями Коперника и Левенгука, без которых не было бы ни борьбы Пастера, ни вдохновений Кибальчича, так рано перехваченных верёвкой. Но «грядущий за мною сильнее меня», как выразился один собирательный персонаж. Во имя этого грядущего были открыты пути в сердцевину вещи и во вселенную. Теперь открывалась дверь в прошлое, способное, быть может, научить кратчайшему пути в будущее. Картина грозного видения, которой мракобесы век за веком стращали друг друга, оказалась остроумным шифром.
Узник стал беседовать со священником и лишний раз убедился в силе знания и убожестве шлаков умственной жизни.

Со временем ему позволили читать по-настоящему и писать. Всё прояснялось. История из соляной баланды превращалась в блестящий кристалл. Человечество меньше, чем за две тысячи лет, пробежало от каменной дикости до него, запертого, но по-прежнему познающего мир. И вот уже он, сидя в камере, выдумывает полёт на Луну, что получается почему-то куда скучнее многословных выкладок, уничтожающих басни об Иудее и Риме. Как счастливы те, кто может взглянуть на Луну, когда вздумается, кому видно всё небо, а не обрезок в окошке камеры, кто видит мир, а не одни жёлтые книги и не тетрадные страни-цы, покрытые каракулями! Много ли напишешь от руки, когда мысль так сложна и разрастается во все стороны? Что понимают в жизни университетские сказочники, которые плетут о бардах, сочинявших в уме илиады? о писцах, перебелявших тома каллиграфическим почерком? о рабах, тесавших камень бронзой? о воинах, разводивших в пустыне костры без дров и спичек? о городах на голом каменье? о философах, невесть кому нужных, когда лопата нужнее? о ничтожестве и тупости, что раз от раза приходят на смену великолепию людей и вещей? Чушь! Наши жертвы не были напрасны! С каждым нашим вздохом подымается в гору проклятый Сизифов камень и никогда уже не сорвётся вниз! История всего человечества куда разумнее и добрее, чем наша собственная судьба, и мы страдаем, чтобы никто и никогда больше не страдал…



Но история оказалась, по правде говоря, редкой дрянью, зато судьба смилосердничала. Империя дала запоздалую трещину, неспособную выпустить достаточно пара, чтобы предотвратить взрыв. Постаревший узник вывалился наружу со своими самодельными томами, где было много добропорядочной посредственности и неблагонадёжной (то есть модной) экстравагантности.
Затем прогремел новый взрыв. Империя с грохотом рассыпалась и собралась во что-то непонятное. Он занимался делом, а между делом продолжал писать, печататься и беззлобно браниться.

Итак, Рим – это Византия. Древняя Греция – это Византия при крестоносцах. Возрождение – это Зарождение. О христианстве слабонервным клерикалам читать вообще не следует. Древние цивилизации понадобились антикварам и мадам Блаватской для денег.

Потом разные художества перестали одобряться. Он ждал, когда будут напечатаны последние тома, но так и не дождался.



Время шло, и трещины побежали уже по непонятному новообразованию. В мыслящих кругах распространялась болезнь под тропическим названием «ажажа» и другие, сходные по симптомам.

Про него вспомнили. Его идеи были подхвачены и перепроверены во вполне эренбурговском духе, когда пьяный моряк вновь и вновь показывает сам себе фокус с монетой, исчезающей в шляпе, и долго простодушно смеётся. Византийцы превратились в австрийцев, русские – в ордынцев. Затем оказалось, что земля начинается от Кремля, Испания и Китай – в принципе, одно и то же царство, а потрясения Реформации, опричнины и Смуты подозрительно похожи на бучу, разразившуюся в Варшавском договоре и братских республиках.

Что самое удивительное, мало кто прочувствовал злободневность обновлённой теории: тем, кому стало обидно за державу, больше по душе пришлись менее затянутые и более смачные сочинения, а мыслящих людей, способных вникнуть в графики (включая и самих теоретиков), уже ничто, кроме изящества построений, не занимало.

В зале закашлял микрофон. По коридору в зал побрели слушатели, на ходу продол-жая неторопливо беседовать обо всякой всячине и суете сует: о ценах на проезд в метро и электричках, о притеснениях Академии Наук вообще и института в частности, о неприметном росте производства и явном падении нравов, о славянофилах и западниках, об удачно пристроившихся детях и бедствующих родственниках, о новой выходке сюрбольшевиков, о великолепных и судьбоносных перспективах бездиоксинового мусоросжигания, о кампании, призванной напомнить гражданам накануне посевной, что где-то всё ещё существует сельское хозяйство. Говорили также о том, что с г-на Гондольера взята подписка о невыезде, что прокуратура изъяла в “Экзелянсбанке” все компьютеры и калькуляторы, что чья-то дочь, учащаяся в музыкальной школе, лишится гондольеровской стипендии “Белая ромашка” и что в зарубежной прессе намедни были опубликованы страшные письма мадам Коган и композитора Лужина с призывами обрушить на тоталитарные Содом и Гоморру огонь, воду и медные трубы Иисуса Навина.

* * *


В зале было скучно. После нудной вступительной речи директора института Ивана Васильевича Русскина (“ЧХ в гуманитарном дискурсе: опыт постановки вопроса”) последовало выступление кандидата филологических наук Любошитовой (“Фразеологическое наполнение семантологических текстов ЧХ”). Тридцатилетняя пухленькая блондинка в ладном шерстяном жакете и коралловом ошейничке, хорошая дочь, жена и даже мать, после возвращения с мужем и ребёнком из Испании слегка поднатужилась, перелистала свою диссертацию по проблеме зауми в Джойсовых «Улиссе» и «Финнегане» и выдала несколько страничек о том, что в книжках по “чистой хронологии” напечатано одними большими буквами. Таковыми там обыкновенно печатаются слова, значение коих, по мнению авторов, следует решительно переосмыслить. Любошитова деликатно не коснулась сути сих лингвистических опытов, и лишь разобрала используемые авторами вольные литературные обороты. Едва ли не полдоклада было посвящено словосочетанию “путешествовать по карте”. Доклад получился сносный, но совершенно бессмысленный.

После Любошитовой на кафедру поднялся доктор философских наук Погребищенко (“ЧХ как опыт квазикоррекции социокультурного мифа: корреляция нарративно-источниковых мифологем доинформационного века и креативно-продвинутых текстов информационной эры”). Доклад начинался признанием полного отрыва “чистой хронологии” от реальности и завершался уходом автора в солипсизм. У Погребищенко были усталые мутные глаза. Он картавил, заикался и дёргал шеей. Галстук у него был повязан наизнанку, а молния на штанах не застёгнута.

Профессор Беспамятных несколько раз подтянул ноги к животу, чтобы размяться. Сидеть ему было тесно. Он завидовал маленькому Рябиновичу - доцент вольготно полулежал в кресле, засунув ноги под передний ряд и ничуть не мешая этим седогривому соседу спереди.

“Если и дальше пойдёт такая же чушь - встану и уйду, - подумал Виктор Петрович. - Пирожков надо в столовой купить - десяточек. Главное, чтобы с изюмом остались - Кате они нравятся, а с яблоками она сама сколько угодно напечёт”.

Профессор начал озираться по сторонам – пригнувшись, чтобы его бестактные движения были не так заметны. Публика была самая заурядная: потёртые и усталые научные сотрудники, местные и пришлые, несколько хорошо одетых женщин с усталыми лицами - бывшие научные сотрудники, а ныне работники коммерческих структур, пара красивых, дорого одетых женщин с личиками капризно-любопытными - научные сотрудники и по совместительству жёны более-менее обеспеченных людей.

Ещё в зале находилось несколько человек молодёжи обоего пола, в странных кос-тюмах. Но тех, кто побывал на толкиенистской конференции, это уже не могло удивить. Правда, эти были без шнурков на лбу и вообще одеты почище и подороже – в какие-то кожаные куртки с кольчужными нашивками и эполетами. Глаза у них, независимо от пола, были подведены, как у балетных танцоров, исполняющих половецкие пляски.

Двое присутствующих показались Виктору Петровичу не вполне уместными. Один сидел на последнем ряду и производил какие-то пассы над электронной записной книжкой, тыкая в невидимый профессору прибор серебристым стилом. Это был кудрявый, слегка длинноволосый блондин, переходящий из комсомольского возраста в бальзаковский. Лицо конфетное, веки и губы виновато-порочные. Жёлтые, как макароны, волосы спускались из-за тонких ушек на зелёный с искрой пиджак. Рубашка цвета чуть пожелтевшего тетрадного листа расчерчена бледными линиями в среднюю клетку. Галстук цвета докторской колбасы. Он никого не слушал, но почему-то не уходил и спокойно, будто бы привычно, сидел, за-нимаясь каким-то своим делом. Помесь преуспевающего яппи и северянинского пажа.

Погребищенко продолжал что-то мямлить. Его речь оживлялась лишь приступами отчаянного заикания. Виктор Петрович разбирал одни только постоянно повторявшиеся слова “транс...транс...цедентный”, “транс...транс...цецедент...дентальный”, “гегегенезис гногнозиса” и “дидидидискурс”.
“Вó бедолага!” - подумал Беспамятных. - “Хоть бы слова подыскал попроще и закруглился поскорее!”

Второй странный сидел на одном ряду с Виктором Петровичем - с краешку. Их разделяло несколько пустых кресел с задранными сидениями и две красивые аспирантки, распространявшие тонкие ароматы по всей розе ветров. Этот, похоже, переступил кризис среднего возраста, так и не избавившись от перезрелой скуки во взоре. Замечательный мушкетёрский профиль: длинный хитрый нос, прищуренные тёмные глаза, высокий лоб с залысинами, чёрные короткие волосы, аккуратная эспаньолка. Костюм-тройка из блестящего, как новенький автомобиль, тёмно-серого материала. Прямые углы белого воротничка стояли почти параллельно полу. Петля алого галстука была приоткрыта от затылка до горла и навевала мысли о гильотине и неутешительных итогах, вершащих прекрасные порывы.
“Журналюга, - подумал профессор. - Скорее, телевизионщик, какой-нибудь продюсер. Хочет сделать фильм обо всей этой хренотени. Вылезут всякие Кудесники, будут заморачивать народу мозги - и без того замученные, залитые всякой дрянью. Тьфу, чёрт!”

Скучающий гильотинированный запрокинул голову (держалась она превосходно!) и набросил тонкую кисть руки на спинку переднего кресла. На его пальцах Виктор Петрович разглядел два золотых перстня с крупными камнями - искрящейся под лампами красной шпинелью и скупым тёмно-ранжовым сердоликом.
Профессору стало холодно. Человек с эспаньолкой скосил на него глаз. Беспамятных кивнул, с трудом шевельнув занемевшей вдруг шеей. Мстислав Сергеевич Гор приветливо улыбнулся.



* * *
С пыхтением и скрыпом, через вполне свободный проход к кафедре протолкался Андрей Максимыч (он же Андрюша) Сахаров, бляхеровский аспирант, которого сам профессор Бляхер, замдиректора института, с гордостью величал третьим академиком Сахаровым, а многие другие за глаза называли попросту Диабетом.

Эти многие недолюбливали Андрюшу не за душевные качества (которых за ним никто, в общем, не подмечал), а за совершенно бессознательную, природную противность. Их тихой нелюбви Андрюша в упор не видел (как не видел массы других вещей самого разного характера - от чужих ног на своём пути до всего, что противоречило бляхеровской теории неизбежной, скоропостижной и всеобщей латинизации алфавитов). Но будто бы на эту самую нелюбовь он неосознанно отвечал ещё большей противностью. Он был не толстым (толщина, в сущности, далеко не всегда видится внешним недостатком), даже не обрюзгшим (в чём тоже порою находится обаяние), а каким-то опухшим. Говорил, умудряясь шамкать в нос, и картавил, даже когда вынужденно переходил на английский. Оправу его очков и престарелые провинциальные бюджетницы сочли бы моветонной, чтобы не сказать уродской. Никто не понимал, почему при весьма незначительной андрюшиной близорукости в оправе стоят пуленепробиваемые стёкла, за которые кто-то из злых на язык молодых физиков, сотрудников Рябиновича, прозвал несчастного Диабета ещё и Слепородом.

Впрочем, он был вполне счастлив. По крайней мере, очень доволен собою и Бляхером и ни на что не обращал внимания. Даже на собственный своеобразный запах, который всё тот же бесчеловечный острослов сравнивал с благоуханием раффлезии. Бляхер, имеющий на Западе (в ненаучных, но общественно-активных кругах) репутацию прогрессивного, хотя довольно бессодержательного учёного, не без искренней симпатии проталкивал андрюшины статьи в денежные заграничные журналы и даже выбил для него грантик в том же месте, где сам кормился обильнее всего.

Это была загадочная контора, вроде бы международная, носившая название Центра интерлингвальной коммуникабельности и кооперации. Центр снимал в институте пару комнат. В них стучались, главным образом, схоластики, рекомендовавшие себя пожизненными узниками совести, но порою в очереди за слонами видали весьма именитых исследователей.

Однако деньги Андрюше ничуть не шли на пользу - в том смысле, что его внешний вид нисколько не менялся от заработков. Вечно мятая его голова производила впечатление обстриженной вкривь и вкось. Круглогодично Андрюшу видели в единственных мешкообразных штанах в ёлочку, в трикотажном джемпере, очевидно продегустированном молью, и в ботах “прощай молодость” (производства Социалистической Республики Румыния). Летом, к удивлению раздражительных недоброжелателей, он всё-таки обходился без джемпера, одной застиранной голубой рубашкой, и менял одну пару импортной обуви на другую - также румынскую социалистическую, фасона, острословами именовавшегося то “полпред”, то “старпёр”. Через оба плеча он постоянно носил две сумки с эмблемами древних медицинских конгрессов, набитые жёваными тетрадями. Писал он везде, где можно было притулиться, чтобы записать набормотанное на ходу, и ручки постоянно ломались от напора андрюшиной шуйцы, вдавленные в бумагу от плеча. Бляхер говорил, что гениальность Андрюши можно уяснить хотя бы из дьявольского почерка.

- Противный тип! - сложив рупором ладони, шепнул Гор Виктору Петровичу.

Профессору захотелось вступиться за Андрюшу, но тут микрофон протрубил по-слоновьи и захрипел.

Доклад Сахарова “ЧХ и проблема абортивно-постимперского менталитета” был крайне зол. Андрюша уличал несчастного академика Неверенко в попытках натравить красно-коричневых на весь цивилизованный мир. При этом он перевирал и без того путаные доказательства чистохронологов.

- Неверенко приводит фотографии ордынских и русских монет, - сдавленно пыхтел Андрюша в микрофон, мусоля в одной руке свои записки и тыкая в пространство пальцем другой. - И утверждает, что никаких ордынских монет быть не может, потому что в степи негде делать монеты, и что русские монеты не могут быть хуже ордынских. Поэтому те монеты, что хуже, - более ранние, те монеты, что лучше - более поздние, но все - русские. Тем самым Неверенко показал свой шовинизм.
- Я что-то не понял... - удивился Беспамятных.
- Может, что-то вроде шовинизма Неверенко и выказал, но совсем неосознанно и доводы у него были несколько иные, - Рябинович попытался шёпотом сгладить углы для друга.
- Какой тут шовинизм! - тихо возмутился Виктор Петрович. - Ну, верит человек, что Русь и Орда - это одно и то же. Ну, так татарам он ни в каких талантах не отказывает, хотя, конечно, имеет о них представление весьма смутное. Наоборот, старается по-своему примирить их с русскими.
- Доказать, что они совместно володели миром, - улыбнулся Гор. - Что ж, похвально...
- Допустим, у меня два фотоаппарата, - пламенно продолжал Андрюша, тряся зачем-то головой. - Один никуда не годный, советский, а другой японский.
- У меня советский тридцать лет работает, - с раздражением отметил Беспамятных (для Рябиновича, а больше - для Гора). - А вот рутенских я вообще не видел.
- У нас дома стоял громадный цветной телевизор “Рубин”, - не без удовольствия вставил Гор, подвинувшись поближе к профессору, чтобы между ними осталось только две девицы. - В полированном деревянном корпусе, - восторженно прищурился Мстислав Сергеевич. - Наши таких не делали. Удивительное дело: видео у вас тогда не было, но выходы для подключения были предусмотрены. Так вот, наши всеми ухищрениями доставали и с восторгом ставили у себя ваши “Рубины”. У бывшей жены Дзукермана до сих пор стоит. А сейчас что делают? Ваши, по-моему, - вообще ничего. А наши - одну пластмассу, которая аккуратно рассыхается через пять лет - ваших. Или наших - если класса “люкс”, - пожаловался Мстислав Сергеевич и заключил неутешительно. - Где ж наша добрая старая Тума?
- Общество потребления. Лучше выбросить, чем заштопать, – согласился Беспамятных. Рябинович похолодел, как если бы его друг заговорил с волкодавом, пасущимся без поводка и намордника.

Тем временем Сахаров продолжал:
- И я, допустим, заявляю, что японский фотоаппарат сделан в Рутении, потому что он лучше. Тем самым я продемонстрирую свой шовинизм.
- Не шовинизм, а патологическую неспособность к логичным умозаключениям, - зло шепнул Беспамятных. - Зачем предъявлять такие обвинения тем, кто просто не в себе? О шовинизме и так слишком много разговоров, когда не надо. И наоборот.
- Вот ещё пример неправильных, реакционных умозаключений академика Неверенко! - в обличительном азарте Сахаров слишком сильно тряхнул головой и чуть не уронил очки. - Он доказывает, что Куликовская битва происходила в Городе на основании того, что на территории Донского монастыря очень много костей. Он даже не догадался задать себе вопрос: а что если это кости людей, расстрелянных коммунистами! - Андрюша прихрюкнул от восторга и неразборчивой скороговоркой понёс что-то совсем уж выдающееся. - Он хочет показать, что история человечества короткая и шовинистическая, а она длинная. Много длиннее, чем думают коммуно-коричневые православные фундаменталисты. Со-временная наука доказывает, что люди появились пятьсот миллионов лет назад. Время от времени разные группы их деградировали. Так появились членистоногие, рыбы, динозавры, индрикотерии... - трубил в нос Андрюша, стуча кулаком и брызгая слюнями.

- У него истерика, - констатировал Мстислав Сергеевич. - Минуточку...
- А такие, как Неверенко, и все красно-коричневые тоже деградируют! - взвизгнул Андрюша и вдруг, не отложив рукописи, принялся бешено чесать кулаками голову.
- Можно подумать, что он паспорт потерял, - заметил Гор. - Тогда бы я, пожалуй, не удивился. Да-а, плохо дело...
Тут Сахаров, шурша смятыми бумажками, повис на кафедре и задёргался, пуская на паркет белую пену вроде верблюжьей и вскрикивая:
- Он коммуняка! Он шовиняка!
- Спокойно, это эпилепсия! - по-председательски сказал Бляхер.

После этих слов какой-то даме стало дурно, и из возникшего в зале смятения выскочил весьма молодой человек во многоопытных джинсах, серой рубашке с белоголубым шевроном и с плохо стоящим ирокезом на давно неполотой голове.

Едва не отпихнув сердобольных членов президиума, занятых эвакуацией Андрюши, новый герой влез на кафедру и, не дожидаясь ошалевшего Русскина, сам принялся объявлять себя:
- Я - Костян “Бомбюк” Ширков. Для непродвинутых родаков объясняю: “Бомбюк” пишется в кавычках.
- По-русски так не пишется, - неодобрительно сказал седогривый, обернувшись к Виктору Петровичу. Беспамятных согласился.
- Я член Ультрамариновой партии, лидер молодёжного крыла, редактор сайта “Ультрамариновая партия Рутении энд Мировой ультрамаринéц”, Автор повести “Хана предкам”, она ещё называется “Кранты родакам”. Автор заявлений “Мочи фашизюг и коммуняк!” и ещё “Заделаем общество свободы!”. Автор статей “Конец дурки. Мировая война за демократию” и ещё “Последние приколы тоталитариздени”. Солист группы “Дурь” и бывший гитарист группы “Топор в спине”.
- Сколь густо титулованная особа! - восхитился Гор.

Зал впал в столбняк. Одни, успокоенные упоминанием весьма и весьма демократической Ультрамариновой партии, всё же опешили от наглости и экзотики, другие, не смекнувшие, с кем имеют дело, принялись гадать, будут ли выпускать в туалет и чем закончится штурм. Ширков торжествовал. Такого балдежа он, должно быть, не испытывал со времени последнего концерта группы “Дурь”. С презрением он осмотрел опрокинутых слушателей и с официального тона перешёл на панибратский:
- Чё-то я не пойму, чё вы на этого Неверенко наезжаете. Как будто коммуняки собрались. Пускай чуваки прикалываются, как кому прикольно. А чё там было на самом деле, мне ваще по барабану. Ультрамариновая партия и особенно её молодёжное крыло за полную свободу прикола. А если кто будет становиться другим поперёк жопы, всем будет...
- Что-что? - не расслышал Рябинович.
- Они грозятся всех ссылать в Елец, - пояснил Беспамятных. - Ничего, руки коротки!

Пролог. Сделка на балу (1).
Пролог. Сделка на балу (2).
Пролог. Сделка на балу (3).
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ЭЛЕМЕНТЫ.
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments